— Н-ну, хорошо, Семен Прокофьевич, — пожал плечами Росин. — Пусть побудут, коли надо.
— И вот еще… — опричник оглянулся, не услышит кто произнесенных им крамольных слов. — Вместе мы, почитай месяц, шли. Смерть видели, плен, нечисть, радость вместе испытали, слов много услышали. Некоторые и позабыть можно. Ты меня понял, боярин?
Зализа, тяжело выдохнул, словно скинул с души тяжелую ношу, еще раз опасливо оглянулся, потом перехватил уздцы под самой мордой.
— Удачи вам, Константин Андреевич, отдыхайте, живите. Скоро Баженов со своей ладьей пожалует, али уже с двумя. Глядишь, и прибытком каким порадует. С Богом.
Опричник развернул коня, поставил ногу в стремя.
— Я говорил это…
От брошенных в спину слов Зализа едва не упал, застряв алым сафьяновым сапогом в стремени, запрыгал на одной ноге, но вывернулся, остановился, повернулся к Росину.
— Я это говорил, — повторил Костя, глядя ему прямо в лицо. — Ведома мне крамола супротив государя. Верная крамола, супротив жизни его направленная.
— Крамола… — повторил опричник страшное слово. — Зачем она тебе, Константин Андреевич?
— Потому, что русский я, — сглотнув неожиданно появившуюся слюну и отчаянно пытаясь побороть предательский холодок, растекающийся между лопаток, сказал Росин. — Русский я. И знаю, что слово мое государю, может, пользы и не даст, но земле моей, миллионам собратьев моих, в разных концах земли нашей живущих, жизнь спасет точно. Я это знаю, Семен Прокофьевич, спасет. Тысячи, десятки, сотни тысяч людей…
Он повторял эти слова снова и снова, как заклинание, но холод не отступал, а растекался все дальше и дальше по телу.
— И что они для тебя, Константин Андреевич? — спросил Зализа, видящей перед собой не мифические тысячи, а одного-единственного человека, которого он обязан немедля скрутить и отправить в Посольский приказ.
— Потому что русский я. И все они, как и земля эта, и страна, такая же часть меня самого, как рука или нога. Я не хочу терять их, пусть даже не видел в глаза никого, и никто из них не узнает имени моего. Все равно не хочу.
— Я возьму тебя под стражу и отправлю в Москву.
— Я знаю.
— Тогда… Почему? — мотнул головой Зализа.
— А ты помнишь, за что мы пили в Сопиместком замке, Семен Прокофьевич? За Русь Святую пили. Так ты думаешь, пить только можно? А бороться за нее другие должны?
— Пытке тебя подвергнут, Константин Андреевич…
— Знаю… — Росин неожиданно сорвался и громко заорал, брызгая слюной опричнику в лицо. — Знаю, знаю, знаю! Ты что, запугать меня хочешь?! Так радуйся, я и так боюсь. До коликов в животе и поноса по три раза на дню! Чего тебе еще надо?!
— Но зачем ты тогда беду на себя кличешь?
— Потому что русский я! — Костя сгреб Зализу за шитый катурлином воротник и с силой затряс. — Русский я, ты понял, урод?! Русский, а не иноземец! И всегда русским был! И если не получается ничего иначе в дебильной стране нашей, если все всегда через жопу делаем, она все равно моя, ты понял?! А иди ты на хрен!
Росин отпихнул от себя опричника, развернулся и быстрым шагом пошел к поселку. И о чудо — государев человек Семен Зализа не схватился за саблю, не порубил в куски человека, обращавшегося с ним как с холопом и кидавшим в лицо оскорбительные слова. Нет, он поднялся в седло и нагнал боярина, поехал чуть позади и негромко, только для него одно сказал:
— С хозяйством мне в усадьбе разобраться нужно. Рубежи объехать, тропы лесные. Жалобы от смердов принять, с офенями и купцами заезжими поговорить. Через неделю. Нет, через две недели приеду. Коли сбежишь: в Москву, в Поместный приказ отпишу, чтобы розыск объявили. Коли останешься, со мной в стольный город поедешь. Да.
Зализа с такой силой потянул левый повод, что едва не разорвал губы чистопородного жеребца, а потом с яростью вонзил ему в бока свои пятки. И впервые пожалел, что не носит шпор.
По тропе послышался дробный топот, и из-за угла дома показался всадник, ведущий в поводу двух коней. На солнце блеснули начищенные пластины юшмана, притороченный у седла шелом, заправленные в бычьи сапоги кольчужные чулки, за спиной развевался темно-синий плащ.
Сгружающий на сеновал сено мужик, щурясь против света, прислонил вилы к телеге и опустил руку на пояс, на неброско свисающую петлю кистеня.
— Все в трудах, Нислав, в работах? — конный спрыгнул на землю. — Ну, показывай.
— Семен Прокофьевич, — с облегчением кивнул мужик, отпустил кистень и снова взялся за вилы, переставив их расщепленными и широко разведенными в стороны деревянными остриями вверх, довольно улыбнулся. — Пойдем.
Они поднялись в избу, свернули в горницу. Зализа, увидев постеленный на полу персидский ковер, довольно расхохотался:
— И как, теплее?
— Ты по нему босиком пройди, Семен Прокофьевич, — посоветовал бывший милиционер. — Пяточки щекочет, и ворс… Как у газона английского.
— Газон англицкий… Где ты видел такой, Нислав?
— Не видел, — пожал плечами хозяин дома. — Но рассказывали. По «ящику».
— По ящику? — опричник расхохотался еще громче. — Это с заливным яблочком? Ну ты, оказывается, мастер сказки сказывать. И зубы заговаривать. Но все одно не отстану. Веди.
— Матрена, — тихонько позвал мужик. — Вы там не спите? Гость у нас.
— Кто там? — бледная простоволосая женщина в одной поневе вышла из угла комнаты, держа на руках младенца.
— Неважно, кто там, важно, кто здесь, — выступил вперед Зализа. — Ну, покажи.